Статьи

В.А. Кошелев (Новгород Великий)

«Северный текст» в русской словесности

       «Северный текст» в составе русского словесного текста – сразу и легко узнаваем.
       На начальных страницах «Повести временных лет», рассказывающей о происхождении Русской земли и ее первых исторических «шагах», - древнейшего памятника, с которого обыкновенно начинают разговор о русской словесности как таковой, - находится сказание о посещении Руси апостолом Андреем Первозванным. Начало этого сказания построено вполне в духе византийских апокрифических легенд о том, как апостол Андрей проповедовал в землях по берегам Черного моря и, в частности, в Скифии. В этих путешествиях он как будто вполне мог «проповедуя в Скифии имя Спасителя, поставить крест на горах Киевских, еще не населенных, и предсказать будущую славу нашей древней столицы» (Н.М. Карамзин)1. В летописи об этом событии повествуется совершенно в соответствии со «стилем монументального историзма»: «Оньдрею учащю въ Синопии и пришедшю ему в Корсунь, увиде, яко ис Корсуня близь устье Днепрьское, и въсхоте поити в Рим, и проиде в вустье Днепрьское, и оттоле поиде по Днепру горе. И по приключаю приде и ста под горами на березе. И заутра въставъ и рече к сущимъ с нимъ ученикомъ: «Видите ли горы сия? – яко на сих горах восияеть благодать Божья; имать град велик быти и церкви многи Бог воздвигнути имать». И вышедъ на горы сия, благословил я, и постави крестъ, и помоливъся Богу, и сълезъ с горы сея, идеже послеже бысть Киев…».
       Цель сказания в данном случае вполне понятна: при помощи апелляции к «авторитету» утвердить особенное сакральное (и, соответственно, культурное) значение Киева. В этом смысле приведенный фрагмент вполне традиционен (и соответствует упомянутым византийским апокрифам) и вполне историчен: описанное путешествие апостола Андрея может быть при желании рассмотрено как действительно совершавшееся. Во всяком случае, летописец, памятуя о времени жизни апостола, специально подчеркивает: никакого Киева «на сих горах» еще не было…
       Но далее в «Повести временных лет» следует «северный текст», который сразу же разрушает всю намеченную «историчность» повествования: Андрей попадает в другую, северную столицу Руси – Новгород. Каким образом ему удалось, если он «поиде по Днепру горе», попасть в Новгород, а не, допустим, в Смоленск, летописец не уточняет: важно, что удалось и что, соответственно, Андрей Первозванный прошел всю тогдашнюю Русь – от юга до севера. На севере апостол видит, в отличие от Киева, уже развитое поселение. И удивляется прежде всего тамошним обычаям, никак не связанным с его – апостола – миссией и призванием:
       «И приде въ словени, идеже ныне Новъгородъ, и виде ту люди сущая, како есть обычай имъ, и како ся мыють и хвощются, и удивися имъ. И иде въ Варяги, и приде в Рим, и исповеда, елико научи и елико виде, и рече имъ: «Дивно видехъ Словеньскую землю идучи ми семо. Видехъ бани деревены, и пережьгутъ е рамяно, и соволокуться, и будутъ нази, и облеются квасомъ усниянымъ, и возьмутъ на ся прутье младое, и бьютъ ся сами, и того ся добьютъ, одва вылезут ле живи, и облеются водою студеною, и тако ожиут. И то творять по вси дни, не мучими никимже, но сами ся мучать, и то творять мовенье себе, а не мученье»2.
       Как будто никто из историков не рассматривал этот летописный рассказ в качестве исторического факта. Карамзин, приведя его в примечании к первому тому «Истории…» высказал сомнение в достоверности описываемого и непонимание: к чему же, собственно, нужно это описание «славянских бань»: «Летописец хотел представить сие древнее обыкновение странным»3. Позднейшие исследователи, рассматривая этот эпизод, рассуждали о несовершенстве средневекового «исторического мышления» и предполагали, что это некая «редакторская вставка», появившаяся в составе летописи несколько позднее XI-XII века, и что это «отрывок из какого-то «хождения», т.е. путешествия в дальние страны в средние века: любопытство к разным диковинам, запись этих диковин отличает именно средневековых купцов-конквистадоров»4.
        Летописец, между тем, и не стремился в данном случае выглядеть «историчным». Рассказ о новгородских банях намеренно и откровенно литературен и направлен именно на литературное осмысление. Он, собственно, и представлен как сочинение, основанное на воображении повествователя, «представившего» позднейший рассказ апостола в Риме о непонятных для него обычаях. Повествователь как бы пытается передать самоощущение человека из «тёплых краёв», апостола Андрея, столкнувшегося со странным северным обычаем. Перед нами действительно как будто отрывок из хождения – только вывернутый наизнанку.
        Не случайно комментатор упомянул средневекового «купца» – хотя хронологически этот фрагмент из летописи ближе к таким образцам этого жанра, как «Хождение игумена Даниила». По тональности своей рассказ о новгородских банях напоминает как раз «Хожение за три моря…» тверского купца Афанасия Никитина: именно там находим ту наивную, не замутненную идеологическими пристрастиями, представленную уже в деталях описания нравственную оценку «чужих» нравов и обычаев, которая весьма напоминает рассказ о новгородских банях. Сравните:
        «И тут есть Индейская страна, и люди ходятъ нагы все, а голова не покрыта, а груди голы, а волосы в одну косу плетены. А все ходят брюхаты, дети родят на всякый год, а детей у них много. А мужи и жены все черны, яз хожу куды – ино за мною людей много, дивятся белому человеку. <…> А жонки ходят – голова не покрыта, а груди голы; а паропкы да девочкы ходят нагы до 7 лет, а сором не покрытъ»5.
        Афанасий Никитин, буднично описывающий чуждую «экзотику», призывает русских людей «удивляться» быту непохожего на них народа – подобно Феклуше из «Грозы» Островского. Последняя сообщает: «А то есть еще земля, где все люди с песьими головами», – и на вопрос: «Отчего же так, с песьими?» – уверенно определяет: «За неверность». Иными словами – «такой уж им предел положен»6. Апостол Андрей тоже, в сущности, мог бы дать подобную же нравственную оценку новгородским славянам (язычникам!), – но ограничивается лишь тем, что «удивися» людям, для которых то, что внешне выглядит «мученьем», становится обыденным «мовеньем».
        В пределах заданного «наоборотного хождения» повествователь выступает как будто в несвойственной для себя роли: он демонстрирует привычный и знакомый читателю обычай в качестве экзотического. Достигается это переменой «угла зрения»: летописец не просто повествует о «хождении» апостола Андрея, но пытается взглянуть на привычные для него самого обыкновения глазами «чужого». Андрей Первозванный – если его представить в обстановке его привычного бытования – персонаж с «юга». Летописец присутствует в повествовании в качестве человека с «севера» – и это коренное геополитическое различие не только осознает, но и особенным образом декларирует.
        Не случайно здесь ведется речь о новгородских славянах, – то есть жителях севера, изначально поставленных в отличные как от европейцев, так и от киевских славян природные условия. Эти неустранимые различия в окружающем климате формировали не только изначальные геополитические, но и генетические отличия жителя Севера от жителя Юга, определившие специфику «северной психологии» и, соответственно «северного текста».
        Юг славянского мира (на широте Киева и южнее) – это почти субтропики. Земля там плодородна; для того, чтобы прокормиться, ее нужно сравнительно немного. Поэтому люди селятся тесно, вплотную друг к другу: вместе безопаснее. Они не стремятся на возвышенности – напротив, выбирают места, где пониже (чтобы спастись от ветров) и поближе к воде. Эти селения сразу же обрастают садами: плодовые деревья приносят обильную и вкусную пищу…
        Славянский Север был занят вековыми лесами; почвы скверные. Для ведения хозяйства требуется много земли, которую надобно «отвоевать» у леса. Большее значение приобретает скотоводство: для того же земледелия требуется удобрять почвы навозом. Вместо более выгодного на Юге вола прививается рабочая лошадь. А селения, напротив, становятся небольшими и отдаленными одно от другого. И садов – немного: зачем их разводить, тратя неимоверные силы, если можно собирать прямо в лесу малину, землянику, чернику, орехи-лещину?
       На Юге тепло. Самое простое жилище там – хата: стены ее делаются из плетеного лозняка, обмазанного сверху глиной. Строить такую хату легко, особенно если и пол в ней – земляной. Использовать в строительстве камень невыгодно: затрат много, а опасность внешних набегов на юге постоянна.
        На Севере надобно теплое жилье. Материалом для него служил тот же лес, отборный и мастерски срубленный. В избе обязательна большая печь и солидный запас дров на зиму – иначе не проживешь…
        На Севере, да еще и при скверных болотистых почвах, земледельцу прожить вообще труднее. Нужно приучиться вести сложное и многовариантное хозяйство. Сеять разные породы семян – и постоянно помнить, на каком из неурожайных, бедных полей какие именно семена сеять (а какие поля и вовсе не засевать, а оставлять «под пар»). Пасти разные породы домашнего скота (а пасти их надобно в разных местах!) и заготавливать сено на зиму. Собирать ягоды, грибы, выращивать огородные овощи, ловить рыбу, охотиться. И к тому же успевать всё это сделать за короткое «наше северное лето», которое «карикатура южных зим». То есть нужно быть предельно инициативным: постоянно думать, рассчитывать, брать на себя ответственность. Необходимо уметь помогать самому себе, – в случае природного бедствия: нападения диких зверей, наводнения, болезни. А когда нужно – уметь объединиться с соседями.
        Эта изначальная самодеятельность русского мужика на Севере формировала волю, самостоятельность, умение «собраться» когда нужно. Северный мужик-хозяин может много получить от своего многосложного, умело налаженного хозяйства. Но сколько бы он ни получал, – он совсем не много может «отдать». Ему нужен крепкий, теплый дом. Теплая одежда – те самые меха, которые на Юге и в Европе считались роскошью. Калорийная еда: если на Юге масло и мясо оказывались признаками богатства, то здесь - повседневной пищей: без нее просто нельзя работать. Но на Севере нужно подкармливать даже домашний скот – даже лошадь надо кормить овсом вместо того, чтобы съесть этот овес самому. Нужно расчищать лес под пашню, – нужен железный топор (а железо в средние века – дорого!). И железный сошник, чтобы распахать эту пашню. Слишком многое необходимо северному крестьянину для ведения хозяйства, – и очень немного можно у него отнять: без риска погубить само это хозяйство и самого земледельца.
        Даже оружия нельзя отнять, – иначе человек не сможет не только охотиться, но и просто защититься от медведя или лося. В феодальных обществах Европы крестьяне не знали оружия, – ведь охотничью стрелу можно пустить не только в зверя, но и в притеснителя. А тут, в окружении дикой природы, – как без оружия? И кто сможет его отнять у охотника?
        Поэтому волей-неволей житель Севера, борющийся с природой, оказывался самостоятельнее и свободолюбивее южанина, которому так много для жизни было попросту не нужно. На Юге, где работнику не требовалось ни большого дома, ни теплой одежды, где он мог взять с земли гораздо больше, чем ему необходимо потребить – всегда оказывалось много тех, кто сидит у земледельца на шее. На Юге, как заметили еще норманны, «легче гнутся спины»
        На Севере Руси формировался тип предприимчивого, свободолюбивого и активного человека, привыкшего самостоятельно определяться в жизни. Этот тип создал генетическую память и самосознание себя как другого в отношении к географически отдаленным от данного личностного «я» людям. Этот издавна явившийся тип определил и те особенности «северного» словесного текста, которые оказываются предметом наших наблюдений.
        Наиболее яркой из этих особенностей, изначально бросающейся в глаза, оказывается особенная «северная» тематика – сопряжение специфически «зимних» мифологем, лежащих в основе «северного» мировосприятия. «Климат, образ правления, вера, – писал Пушкин, – дают каждому народу особенную физиономию, которая более или менее отражается в зеркале поэзии»7. В данном случае определяющим для этой «особенной физиономии» оказывается климат. В странах субтропической Европы отношение к снегу – определенно негативное: появляющиеся по зимам мокрые снежные хлопья оказываются показателем ненастья – и только. В тропических странах, где снега не бывает вовсе, представление о снеге мифологизировано и связано с ощущением освежающей прохлады, а мороз воспринимается как желанная «благодать»8. Для жителя холодной России снег и мороз, – особенные природные данности, несущие красоту особого типа: «Мороз и солнце; день чудесный!» (Пушкин); «Ночь светла, мороз сияет, / Выходи – снежок хрустит…» (Фет).
        Подобное «зеркало» в «северном» поэтическом тексте определяло, кстати, патриотические чувства. Первой журнальной публикацией оригинальных стихов А.А. Фета стал его цикл «Снега» («Москвитянин», 1842, № 1), которым сам автор впоследствии очень гордился. Этот цикл открывался стихотворением:

Я Русской, я люблю молчанье дали мразной,

Под пологом снегов, как смерть однообразной…

Леса под шапками иль в инее седом,

Да речку звонкую под темносиним льдом.

Как любят находить задумчивые взоры

Завеянные рвы, навеянные горы,

Былинки сонные, иль средь нагих полей,

Где холм причудливый, как некий мавзолей,

Изваян полночью, - круженье вихрей дальных

И блеск торжественный при звуках погребальных.

       Эта декларация неповторимости «русского» самоощущения была создана в противовес знаменитой третьей части поэмы Адама Мицкевича «Дзяды», посвященной России. Она начиналась описанием путешествия героя «по диким пространствам, по снежной равнине» бесконечной России. Герой «Дзядов» пробирается в далекую, чужую столицу неведомой ему занесенной снегом страны. Ему холодно, жутко, страшно: «Ни города нет на пути, ни села./ От стужи природа сама умерла». Снежная, морозная Русь воспринимается как нечто, абсолютно чуждое автору: «Чужая, глухая, нагая страна – / Бела, как пустая страница, она…».
        Фет же изначально заявляет: «Я Русской…» – используя даже устаревшее написание, отражавшее «старомосковское» произношение этого слова. И потому прежде всего русский, что эта «снежная страна» для него совсем не «глухая». Он готов видеть чудесную, завораживающую картину там, где взор чужеземца воспринимает только «пустую страницу».
        Основная значимая антиномия в этом пространстве: мороз – тепло («лед и пламень»). Пушкин после описания зимней дороги не преминет упомянуть: «Я забудусь у камина…»; Фет поэтическое описание «снегов» завершает обязательным: «Под горящими дровами / Сядем – там тепло…»9. Для человека Севера гораздо значимее ощущение тепла, чем привычная для южанина поэтизация «спасительной прохлады». Отсюда, кстати, и приведенная выше поэтизация бани, возникшая еще в древнем летописном тексте: именно для жителя Севера банная процедура, непонятная в «Риме», представляет «мовенье, а не мученье»… В этом смысле «северный текст» являл собою важную идеологическую модель русской словесности вообще.
        Главным в «северном тексте», как уже отмечалось, являлась его собственно литературная, а не какая-либо внеположная словесности «жизнеподобная» составляющая. Важнейшим достоинством его почиталась хорошая «придуманность» и «сказовая» повествовательность. И точно так же, как летописец заставил апостола Андрея, поднявшись «по Днепру горе», выйти к Новгороду, классик северной прозы ХХ века Б.В. Шергин отправляет персонажей своей сказки «Волшебное кольцо» «собачку белу да кошку серу» – до «городу Парижу». «Переправились через реку быстру и побрели лесами темныма, пошли полями чистыма, полезли горами высокима. Сказывать скоро, а идти долго. Вот и город Париж»10. Изначальная «литературность» представленного «действа» не только обнажает его «условность», но и подчеркивает его особенную «реальность».
        С этой исходной «литературностью» связана, наконец, и присущая «северному тексту» установка на мифотворчество. В новой русской литературе, на рубеже XVIII-XIX в., основой «северного мифа» стала известная геокультурная антиномия Север – Юг, явившаяся как осознание неистребимого своеобразия собственно русского начала.
        Россия в мифологическом контексте этой оппозиции воспринималась в качестве Севера в сопоставлении с «благодатным» Югом (Францией, Грецией, Италией и т.п.). Наиболее последовательно эта оппозиция была развернута в философском очерке К. Н. Батюшкова «Вечер у Кантемира» (1816). Полемизируя с теорией Монтескье о климатических зо­нах, Батюшков (устами А. Кантемира, собеседника Монтескье, наполнял это противопоставление важной содержательной установкой: Север, который «с успехами людскости и просвещения <...> прирастает к просвещен­ной Европе», несмотря на временную культурную неразвитость, обещает великое будущее. «...Что скажете, услыша, что при льдах Северного моря, между полудиких, родился великий гений?»11
        Оппозиция «Север — Юг» стала символом культурологических исканий пушкинской эпохи. В это время эпитет «северный» устойчиво вошел в название литературных периодических и непериодических изданий: «Се­верная пчела», «Северный Меркурий», «Северные цветы», «Северная лира», «Северный архив» и т. д. Этот эпитет содержал указание на некоторое «отделение» от «стран полуденных»: может быть, эти «северные цветы» и не совсем зрелые, а «северная лира» не столь благозвучна — но они не лишены «милого» своеобразия, извинительного именно потому, что «Север» все-таки не «Юг». Ср. у Пушкина: «Здесь лирой северной пустыни оглашая...» («К Овидию», 1821, II, 221); «Людмила северной красой.../Сынов Авзонии пленяет...» («Кто знает край...», 1828, III, 97); «...несколько цветов северной элегической поэзии...» («Опровер­жение на критики», 1830, XI, 143) и т.д.
        При всей видимой ясности этой оппозиции, она оставляла ряд показательных «сомнений». В упомянутом очерке Батюшкова (написанном в форме диалога) оппоненты ревнителя России Кантемира (Монтескье и аббат Вуазенон) иронически начинают рисовать картины того, как «имя Монтескье гремит в становищах калмыков и самоедов», которые «читают «Персидские письма» при свете лампады, налитой рыбьим жиром <…> или при свете северного сияния…». Кантемир принужден согласиться: «Калмыки и самоеды не читают философических книг и, конечно, долго читать не будут»12.
        Пушкин выражал надежду, что среди его будущих читателей появятся те же «калмыки и самоеды» («…и ныне дикой / Тунгуз, и друг степей калмык» – III, 424). При этом «тунгузов» (эвенков) Пушкин, кажется, вообще никогда не видел. Почти через полвека Фет заявил как будто нечто противоположное:

На льдинах лавр не расцветет,

У чукчей нет Анакреона,

К зырянам Тютчев не придет, –

за что поэта обвиняли в «цинично-шовинистическом пафосе»13 … Между тем, Фет вовсе не собирался обижать зырян и чукчей. Он и сам называл себя «гиперборейским певцом» – имея в виду ту же особенность «северного мира», создающего «северный текст», в любом случае отличный от творений Анакреона14. Собственный «великий гений», возникший «при льдах Северного моря» - Ломоносов – изначально представал особенной «северной» личностью, воплотившей генетически заданный тип «северного» человека. Наиболее яркое определение этой личности принадлежит Некрасову: «Архангельский мужик», который «по своей и Божьей воле / Стал разумен и велик». Сначала – по своей воле, а уж потом – по Божьей. Как и полагается северному герою.
        «Северный текст» не исключал и «внутреннего» мифотворчества художника. Среди пушкинских черновиков периода знаменитой Болдинской осени 1830 г. (ПД 138) сохранился трудно читаемый загадочный текст, который Н.И. Клейман реконструировал как строфы «Евгения Онегина», созданные уже после чернового завершения романа15. В сущности, они оказываются, по предположению С.А. Фомичева, «окончательной точкой романного повествования».
        Разные исследователи видели в этих строфах то строфы, посвященные странствию Онегина по России, то строфы, связанные с декабристами: показательно, что этот черновик записан на бумаге того же сорта, что и шифрованная «болдинская» запись так называемой «десятой главы»16. Но содержание этого фрагмента вроде бы никак с декабристами не связано, – напротив, он наполнен характерными сигналами интересующего нас «северного текста»: «студеные северные волны», «зимняя брусника», «увядшая тундра», «хладная пена», «отважный северный рыбак» и т.п. Лирический герой Пушкина воспринимает эти сигналы как знаки «привычной мечты», которая влечет его «не в светлый край, где небо блещет / Неизъяснимой синевой», не к теплому морю, «где пел Торквато величавый», а в противоположную сторону, к совсем иным реалиям:

Стрем<люсь> привычною меч<тою>

К студеным север<ным> волн<ам>,

Меж белоглазой их толпою

Открытый остров вижу там.

Печальный остров – берег дикой

Усеян зимнею брусникой,

Увядшей тундрою покрыт

И хладной пеною подмыт.

Сюда порою [приплывает]

[Отважный северный рыбак]

Здесь он разводит [свой] очаг

И мокрый невод расстилает

Сюда погода в уголок<?>

Заносит утлый мой челнок (III, 243-244)17.

       Бесперспективной представляется, например, попытка Анны Ахматовой увидеть в этом отрывке «зашифрованное» описание могилы декабристов18 – кажется, что Пушкин здесь не имел в виду ничего подобного. Связь его с «Онегиным» более общая и глубокая: Пушкин захотел Болдинской осенью, «для себя», сочинить хотя бы строфу «северного» онегинского текста…


  1. Карамзин Н.М. История Государства Российского. СПб., 1842. Т.1. С. 18.
  2. Повести Древней Руси XI-XII века. Л., 1983. С. 26-27.
  3. Карамзин Н.М. Государства Российского. СПб., 1842. Т. 1. С. 23.
  4. Древнерусские летописи. М.-Л., 1936. С. 319. (комм. В. Панова).
  5. Хожение за три моря Афанасия Никитина. Л., 1986. С. 20.
  6. Островский А.Н. Полн. собр. соч. Т. 2. М., 1950. С. 227.
  7. Пушкин А.С. Полн. собр. соч. АН СССР, 1937-1949. Т. XI. С. 401. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте с указанием тома и страницы.
  8. См.: Хоанг Ван Кан. Первые переводы Пушкина во Вьетнаме // Пушкин и другие. Сб. статей к 60-летию проф. С.А. Фомичева. Новгород, 1997. С. 153-154.
  9. Фет А.А. Стихотворения и поэмы. 1839-1863. СПб., 2002. С. 53-57.
  10. Шергин Б. Повести и рассказы. Л., 1984. С. 372.
  11. Батюшков К.Н. Соч. М., 1989. Т.1. С. 49-62. Анализ этого очерка см.: Алексеев М.П. Монтескье и Кантемир // Алексеев М.П. Сравнительное литературоведение. Л., 1983. С. 119-146.
  12. Там же. С. 53-54.
  13. Кулешов В.И. Кое-что о легендах // Вопросы литературы. 1975. №9. С. 154.
  14. 1См. об этом: Кожинов В. Фет и "эстетство" // Там же. С. 125-136; Генералова Н.П. Комментарий к одному "Стихотворению на случай" А. Фета // Русская литература. 1996. №3. С. 168-180.
  15. Клейман Н.И. О тексте пушкинского наброска "Когда порой воспоминанье…" // Болдинские чтения. Горький, 1977. С. 62-79.
  16. Модзалевский Л.Б., Томашевский Б.В. Рукописи Пушкина, хранящиеся в Пушкинском Доме: Научное описание. М.-Л., 1937. С. 304 (бумага № 43).
  17. Текст приведен в соответствии с реконструкцией Н.И. Клеймана.
  18. Ахматова А. Пушкин и Невское взморье // Ахматова А. Соч. в 2-х тт. М., 1990. Т. 2. С. 129-136.